Если бы кому-нибудь пришло в
голову спросить нас, почему мы занимаемся этим или какие преследуем цели,
ответить мы, наверное бы, не сумели. Что-то не могу припомнить ни
единой политической, религиозной и интеллектуальной задачи, которую я бы
ставил себе в тринадцати спектаклях, сделанных мною в Мальме. Я знал, что театру
требуется репертуар и что на большой сцене бесполезно угощать зрителя «икрой для
бедных». Репертуар должен был состоять из ударных, убедительных вещей. Необходимо было также сделать
помещение пригодным для игры. Экспериментируя, мы обнаружили в сценическом
пространстве акустически и оптически выгодную точку, приблизительно в метре
от суфлерской будки. От этой точки можно было продвинуться на несколько
метров в сторону и на два-три метра вглубь: получился прямоугольник шириной
около 6 метров и глубиной около 4 метров. За пределами этой игровой 158 площадки возможность актера
воздействовать на зрителя уменьшалась с катастрофической быстротой. Таким
образом, на сцене, ширина которой составляла 22 метра, а глубина — 36
(«поворотный круг доходит наполовину до Устала»), имелось игровое пространство
размером в 24 квадратных метра. Передвижными ширмами нам пришлось
отгородить и боковые места партера. Теперь зал во время драматических
спектаклей вмещал чуть меньше тысячи человек. Изношенное машинное
оборудование никуда не годилось, современная осветительная аппаратура,
покоившаяся на дне Балтийского моря в трюме торпедированного немецкого грузового
корабля, временно была заменена пультом 1914 года. Технический персонал был
немногочислен, перегружен работой и страдал запоями, хотя среди них, разумеется,
имелись исключения — люди, буквально жертвовавшие жизнью и здоровьем ради
того, чтобы наш Голем работал нормально. Каждое утро ровно в половине
девятого я приходил в театр, съедал в буфете завтрак, состоявший из шести
печеньиц и чашки чая, с половины одиннадцатого до часу дня репетировал,
перекусывал ветчиной и яйцами, выпивал чашку крепкого кофе, продолжал
репетицию до четырех, заседал, преподавал в театральной школе, писал
сценарии, вкушал кратковременный сон в своем анатомическом кресле, обедал в
буфете — непременно кусок мяса с кровью и картошка, готовился к завтрашнему
дню, зубрил урок либо проходил заново спектакль. После того как Харриет смывала
грим и переодевалась, мы уезжали домой и ложились спать. Довольно часто я ездил
в Стокгольм — работать над уже готовыми или только намеченными фильмами,
жил в своей однокомнатной квартире на Гревтурегатан, обедал в Киногородке,
ужинал в одном и том же ресторанчике. Мое имущество состояло из двух пар брюк,
нескольких фланелевых рубашек, постепенно приходившего в негодность нижнего
белья, трех свитеров и двух пар туфель. Это была практичная, нетребовательная
жизнь. Про себя я решил, что муки совести — кокетство, ибо мои мучения не в
силах искупить нанесенное мною зло. Внутри же, очевидно, шел какой-то
непостижимый процесс. Я страдал хроническим катаром желудка, гастритом,
язвой желудка, язвой кишки, рвотой и желудочными спазмами,
сопровождавшимися поносом. Осенью 1955 года, после завершения съемок «Улыбки
летней ночи», я весил 56 килограммов. Меня положили в Каролин- |