И все же в том, на видение чего мы притязаем, разве не одинаковое количество, с
одной стороны, призраков и мечтаний, а с другой — объективного восприятия? Кроме того, разве нам не присуща субъективная симпатия по отношению к нестерпимому и
эмпатия, проницающая то, что мы
видим? Но ведь это означает, что нестерпимое само неотделимо от откровения или озарения, как от
третьего глаза. Феллини не столько
симпатизирует декадентству, сколько продлевает его, «растягивает» его смысл «до невыносимого», и
открывает под его оболочкой, лицами и
жестами «подпольный» или неземной мир, и тогда «тревеллинг становится средством
отрыва от земли, доказательством нереальности
движения», а кино превращается в средство уже не распознавания, а познания, «наукой визуальных
впечатлений, обязующих нас забыть
привычную логику и привычки нашей сетчатки»2. Сам Одзу является не стражем традиционных или реакционных
ценностей, а величайшим критиком
повседневной жизни. Даже из несущественного он извлекает нестерпимое при условии распространения на повседневную жизнь силы созерцания, исполненного симпатии
или сострадания. Важное — это всегда персонаж или зритель, а оба вместе
становятся визионерами. Чисто оптическая и звуковая ситуация пробуждает функцию ясновидения, это одновременно и
призрак, и протокол, и критика, и сострадание, — тогда как сколь бы
неистовыми ни были сенсомоторные ситуации, они обращаются к прагматической визуальной функции, которая «терпит» или
«выносит» почти все что угодно, как только попадает в систему действий и
реакций. Как в Японии, так и в Европе марксистская критика выступала с обличениями этих фильмов и их «отрицательных» персонажей, слишком пассивных, то буржуазных, то невротических или марги- ' Поль Розенберг
именно в этом усматривает суть английского романтизма: Rozenberg Paul. «Le romantisme anglais».
Жиль Делёз нальных, и к
тому же замещающих действие, способное изменить ситуацию,
«смутным» видением1. И действительно, персонажи кинобаллад кажутся
неприкаянными, их мало интересует даже то, что с ними происходит, как у Росселлини, когда иностранка обнаруживает
некий остров, а обывательница - завод; или у Годара, выведшего на сцену поколение Безумного Пьеро. Но ведь как
раз слабость моторных «цепей» и слабые связи способны к обнаружению мощных
сил дезинтеграции. Таковы полные странной встревоженности персонажи Росселлини,
странно плывущие по течению герои Годара и
Риветта. На Западе, как и в Японии, они схвачены в процессе мутации, а
сами они - мутанты. По поводу «Двух или трех вещей...» Годар говорил, что описывать означает
наблюдать мутации2. Мутация послевоенной Европы, мутация
американизированной Японии, мутация Франции в 1968 году: это не тот
кинематограф, что отворачивается от политики; он становится насквозь
политичным, но нео^ бычным способом. У
одной из двух прогуливающихся героинь «Северного моста» Риветта
есть все черты неожиданной мутации: вначале
она обладает способностью обнаруживать Максов, членов организации, ставящей целью порабощение всего мира;
затем, путем метаморфозы, она завертывается в кокон, а впоследствии ее
принимают в эту организацию. То же касается
и двусмысленности «Маленького
солдата». Новый тип персонажей
возник в новом кино. Именно потому,
что происходящее с ними им не принадлежит, касается их лишь наполовину, они могут извлекать из события
нередуцируемую часть происходящего: эта часть неисчерпаемых возможностей
и образует невыносимое, нестерпимое, судьбу
визионера. Здесь требуется новый тип
актеров: не только непрофессиональные актеры, с которыми завязал отношения ранний неореализм, но и такие, которых можно было бы назвать профессиональными
неактерами или, точнее говоря, «актерами-медиумами», способными не столько действовать,
сколько видеть и направлять видение, и, помимо этого, то оставаться немыми, то поддерживать какой угодно
нескончаемый разговор, но только не вести диалог (во Франции таковы,
например, Бюлль Ожье и Жан-Пьер Лео)3. |