Как-то сентябрьским вечером,
незадолго до нашего отъезда в Стокгольм, я зашел на кухню. Линнеа сидела за
кухонным столом, не зажигая керосиновой лампы. Перед ней стояла чашка кофе.
Поддерживая ладонью голову, она рыдала — судорожно, но беззвучно. Я
перепугался, бросился ей на шею, но она оттолкнула меня. Такого раньше никогда
не случалось, и я тоже заплакал — мне уже и до того было грустно. Мне
хотелось, чтобы она перестала плакать и утешила меня. Но она этого не
сделала. Она не обращала на меня внимания. Через несколько дней мы уехали из
Воромса в Стокгольм. Линнеа с нами не поехала. Я спросил маму, почему 50 Линнеа не едет с нами, как в
прежние годы. Ответ был уклончивый. Сорок лет спустя я
поинтересовался у матери, что произошло с Линнеа. Я узнал, что девушка
забеременела, отец ребенка отрицал свое отцовство. А так как семья пастора
не могла держать беременную прислугу, отец был вынужден ее рассчитать,
невзирая на горячие протесты матери. Бабушка собиралась вмешаться и помочь
девушке, но та исчезла. Через два-три месяца ее нашли у железнодорожного моста с
размозженным черепом. Полиция пришла к выводу, что она разбилась, бросившись с
моста. Железнодорожная станция Дуфнес
состояла из красного станционного домика с белыми угловыми венцами, уборной, на
которой было написано «Мужчины» и «Женщины», двух семафоров, двух стрелок,
товарного склада, каменного перрона и погреба, на крыше которого росла
земляника. Главная колея, огибая гору Юрму, проходила мимо Воромса,
видимого со станции. В двухстах-трехстах метрах к югу мощной дугой шла излучина
реки, опасное место — оно называлось Гродан, — с глубокими водоворотами и
острыми выступающими камнями. Над излучиной вздымался железнодорожный мост с
узкой пешеходной дорожкой с правой стороны. Ходить по мосту было запрещено.
Но никто не обращал внимания на запрет, потому что это был самый короткий путь к
богатому рыбой Черному озеру. Начальника станции звали
Эрикссон. Уже двадцать лет он жил в станционном домике со своей женой,
страдавшей базедовой болезнью, а в деревне его все еще считали новоселом и
потому относились с подозрением. Дядю Эрикссона окружало множество тайн. Бабушка позволяла мне ходить на
станцию. И хотя у дяди Эрикссона разрешения не спрашивали, он обращался со мной
рассеянно-дружелюбно. В конторе у него пахло трубочным табаком, на окнах
жужжали сонные мухи, время от времени стучал телеграфный аппарат, выпуская
из себя узкую ленту, испещренную точками и тире. Дядя Эрикссон сидел,
склонившись над столом, и что-то писал в черных тетрадях или сортировал
накладные. Иногда кто-нибудь в зале ожидания колотил в окошко и покупал
билет до Репбеккен, Иншён или Борленге. Царивший покой был как сама вечность и
уж |