Помимо всего прочего я был худ,
печален, легко раздражался, то и дело, снедаемый бешенством, затевал
скандалы, ругался и орал, получал плохие отметки и многочисленные пощечины.
Единственным прибежищем были кинотеатры и боковые места на третьем ярусе
Драматена. В то лето мы жили не в Воромсе,
как обычно, а в желтом доме на живописном заливе острова Смодаларё. Таков был
результат длительного отчаянного поединка, происходившего за все больше
трескавшимся фасадом пасторского жилища. Отец ненавидел Воромс, бабушку и
удушливую жару средней полосы. Мать питала отвращение к морю, шхерам и
ветрам, вызывавшим у нее ревматические боли в плечевых суставах. По
какой-то неизвестной причине она наконец сдалась: Экебу на Смодаларё на
многие годы стало нашим идиллическим прибежищем. Меня шхеры сбили с толку
совершенно. Множество дачников с детьми, среди которых было немало моих
ровесников — отважных, красивых и жестоких. Я был прыщав, не так одет,
заикался, громко и беспричинно хохотал, не приучен к спорту, не решался нырять
вниз головой и любил заводить беседы о Ницше — манера общаться, вряд ли
пригодная на прибрежных скалах. У девочек были груди, бедра,
ягодицы и веселый презрительный смех. Я мысленно переспал с ними со всеми в
своей жаркой тесной мансарде, пытая и презирая их. В субботу вечером на гумне
главной усадьбы устраивались танцы. Там было все точь-в-точь как в
стриндберговской «Фрекен Жюли»: ночное освещение, возбуждение, дурманящие
запахи черемухи и сирени, пиликание скрипки, отталкивание и притяжение,
игры и жестокость. Поскольку кавалеров 101 не хватало, меня милостиво
приняли в круг, но я не осмеливался коснуться своих партнерш по причине
немедленного возбуждения, да и танцевал хуже некуда и посему вскоре вышел
из игры. Ожесточенный и исступленный. Оскорбленный и смешной. Объятый страхом и
замкнувшийся. Отталкивающий и прыщавый. Буржуазный вариант полового
созревания образца лета 1932 года. Читал я без передышки, чаще всего
не понимая прочитанного, но хорошо воспринимая интонацию: Достоевский,
Толстой, Бальзак, Дефо, Свифт, Флобер, Ницше и, конечно, Стриндберг. Я растерял все слова, начал
заикаться, грыз ногти. Задыхался от ненависти к самому себе и к жизни
вообще. Ходил на полусогнутых, выставив вперед голову, навлекая на себя тем
самым постоянные выговоры. Самое удивительное, что я ни разу не усомнился в этом
своем жалком существовании. Был уверен, что так и должно быть. *
* * С Анной Линдберг мы были
одногодки. Учились в так называемом девятом классе, являвшемся последней
ступенью перед гимназией. Школа называлась Пальмгренской совместной школой
и располагалась на углу Шеппаргатан и Коммендёрсгатан. Триста пятьдесят учащихся
помещались в уютных, хотя и тесных комнатах частного дома. Учителя, как
считалось, представляли более современную и передовую педагогическую науку, чем
та, которой пользовались в обычных учебных заведениях. Вряд ли это
соответствовало истине, так как большинство из них работало по
совместительству и в средней школе Эстермальма в пяти минутах ходьбы от
Пальмгренской. |