Витгенштейн, даже любовника выбравший
себе из семьи шахтеров, сочетал жертвенно-простонародный комплекс русской
интеллигенции с изощренным эстетством в духе другого Людвига — Баварского,
ставшего любимым героем Висконти. Точно так же исчерпавший до дна чашу одиночества,
Витгенштейн оказался столь близок позднему Джармену, что фильм о нем стал не
менее автобиографичным, чем собственные дневники режиссера. Близок в своем
любопытстве и мании совершенствования, в принятии на себя общих грехов и ощущении
души как пленницы тела. Подобно Витгенштейну, Джармен был заражен современной
болезнью ума и "инфицировал" своих поклонников маньеризмом особого
типа. То была реакция на поражение интеллекта, на бесплодность его холодного
блеска, на его бессилие перед самым примитивным инстинктом. Джармен повторяет вслед
за своим героем: "Если бы никто не делал глупостей, в мире не было бы
создано ничего путного". И добавляет: "Что такое кино? Я
никогда не придавал ему большого значения. Я чувствую к нему то же самое, что
Людвиг к философии. Никогда не ходите в кино, если это не "Страсти Жанны
д'Арк" Дрейера. Людвиг любил вестерны и мюзиклы. Это было для него
освобождением. Для меня такое освобождение — сад". Советский эпизод в биографии Витгенштейна
оказался очередным трагикомическим столкновением идеи с реальностью.
Посольская дама в полувоенном наряде и с жутким акцентом (так в фильме) сказала
по-русски: "Какой из вас колхозник? В стране Ленина нет лишних рабочих
мест — как нет безработных. В крайнем случае вы можете преподавать
марксистскую философию в Московском или Казанском университете". Это то,
от чего он бежал всю жизнь. Примерно то же приключилось с Джарменом,
когда он в 1984 году приехал в Москву вместе с Салли Поттер и другими
британскими коллегами. На дискуссии в Союзе кинематографистов его журили за
"Бурю" и учили ставить Шекспира; пленку с фильмом не разрешили взять
в Баку. Тем не менее в доперестроечной Москве
Джармен снял на видео безлюдные впадины площадей и фаллические высотки — все в
багровом и синем предрассветном освещении, в угловатых фантастических
проекциях. Сталинский ампир взрывался отголосками левого авангарда и пережитых
им трагедий. Рассекал напряженную плоскость кадра каменный Маяковский, и сам
Джармен вальяжно усаживался в кресло Эйзенштейна, реликтом поместившееся в
квартире-музее на Смоленской. "Воображая Октябрь" — так
Джармен назвал получасовой фильм, смонтировав его из московских фрагментов и
дополнив игровыми эпизодами о воображаемых военных ритуалах, где псевдорусские
парни хлещут водку и поют задушевные гимны. Одна из тем фильма — рефлексия по
поводу связи гомоэротики и героического монументализма. Другая — драма
современного авангарда и свирепость британской цензуры, объявившей табу на
гомосексуализм. |